– И что, ходят? – прищурился я.
– А то сам не знаешь! Науке у нас доверяют больше, чем своему сердцу. Вот есть такое древнее слово – милосердие. Оно сейчас почти и не используется, хотя смысл пока еще понимают. Так вот, милосердие – это не достоинство. Это недостаток. Впрочем, как и жестокость. Милосердный человек не способен выровнять свою линию. Более того, он опасен – он из жалости станет пытаться кому-то помогать, тем самым нарушая чужие линии. Зачем бросаться к купцу, которого на дороге ограбили и избили душегубы, зачем везти его к лекарю и оплачивать лечение? Он там, в канаве, не просто так валяется, он восстанавливает Равновесие. У него была удача – теперь нужна неудача. А ты, дурак, с бинтами лезешь. Этак ты и народной линии можешь повредить…
– Но я же встречал здесь милосердных людей. – Картинка, нарисованная Фроловым, и впрямь гляделась страшненько.
– Ну да, не все же фанатично следуют Учению. Сам посуди – разве хоть один из тех, о ком ты говоришь, не отличается от общего множества? Разве Акакий Акакиевич – типичен? Разве баба Устинья жизнь свою сверяет по линии? Но таких, Андрей, меньшинство. Чаще же человек ни холоден и ни горяч, ни жесток и ни милосерден. И он ведь в этом не виноват, вот что самое страшное. Его так учили с младенчества. Ну что, нравится шар? По-прежнему нравится?
– Ну, – протянул я, – определенные проблемы, конечно, есть…
– А ведь я не все еще назвал, – грустно улыбнулся Фролов. – Это все… понимаешь, оно касается обустройства жизни. Но есть кое-что посерьезнее. Есть смерть… Вернее, как раз ее-то и нет. Человек рождается, прежде уже побывав в бесчисленном множестве шаров, умирает – и снова рождается без памяти в новом шаре. И так бесконечно. Тебя не пугает такое кружение? До Аринаки эллинские мудрецы спорили о посмертной участи души… И были среди тогдашних учений и такие, что утверждали – после смерти с человеком происходит нечто такое, чему нет слов в языке… душа выходит на какой-то иной, непредставимый уровень… Нет вот этого нашего круговорота.
– Ну и что? – не понял я.
– Как что? – в свою очередь удивился Арсений. – Пойми, это же ужасно, вот такое бесконечное повторение. Одна жизнь чуть лучше, другая – чуть хуже… а если всюду идеально выдерживать линию – так и вообще все станет одинаковым… бесчисленное повторение одной и той же жизни… даже если б она, жизнь, вся состояла из радостей – и то это повторение бессмысленно. Радость, которая слепо повторяет себя саму, перестает быть радостью… Но в том-то и дело, что повторяется даже не радость, а серость. Вот в чем главная беда.
– Как-то это слишком заумно получается, – скептически заметил я. – Ну понятно, вы человек образованный, кафедрой заведуете, а вот бабу Устинью возьмите – сильно она страдает от того, что живет бесконечное число раз и еще будет бесконечно жить? Она вам знаете что скажет? Что у нее козы не доены.
– Верно, – согласился Арсений. – Но если человек не чувствует какой-то беды, а вернее, не умеет сказать об том внятными словами, из этого еще не следует, что беда надуманная. Вот взять, например, канал. Там плотина. Если она разрушится, вода разольется, затопит деревни, погубит людей. А знают ли об этом окрестные смерды? Им разговоры о прочности опорных балок покажутся заумью… особенно если с формулами…
– Ну ладно, – меня сейчас как-то не тянуло на философские диспуты: – Наверное, вы правы. Но к чему вы об этом говорите именно мне и именно сейчас?
Фролов долго и внимательно глядел на меня. Потом поставил пустой бокал на стол. Поправил сбившуюся прядь.
– А к тому, Андрей, что я не хочу жить в таком шаре! В шаре, где незачем жить, где человеческая жизнь ничем не отличается от жизни козы, где нет никакого высокого смысла. Я не хочу жить так! Но другого шара у меня нет, правда? Этот наш шар таков, каков он есть. Одно из звеньев бесконечной цепи. Верно?
– Ну, типа того, – покладисто кивнул я.
– А какой отсюда вывод?
– Честно? Не знаю.
– Все просто, Андрюша, все просто, – вздохнул Фролов. – Если этот шар таков – он не должен оставаться таким. Его надо изменить! И мы это сделаем!
– Простите, а кто это мы?
– Мы – это Искатели Последнего Шара, – совсем не торжественным тоном объявил Арсений. – В просторечии – последники.
Я поискал глазами, куда выкинуть косточку от персика. А, ладно, пусть полежит на столе. Если Арсения Евтихиевича не устраивает весь этот мир, то одной косточкой больше, одной меньше…
Последники. Что-то крутилось в голове. Кажется, о последниках вскользь упоминал Буня, когда перечислял здешние секты.
– А что такое последний шар? – предоставил я возможность Фролову продолжить лекцию.
– Вот смотри, Учение говорит, что существует бесконечное множество шаров и людские души переходят из одного в другой, облекаясь в новые тела. Такое вот бесконечное шило на мыло. Эту совокупность шаров условно представляют в виде цепи. Одно звено цепляется за другое, то – за третье, и все дальше, дальше, бесконечно… Но можно ли это доказать? Как думаешь?
– Ну и вопросики у вас. Откуда я знаю? Я даже в панэписту еще не поступил…
– Нельзя такое доказать, Андрей. В это можно только верить. Действительно, ни опыт, ни логические соображения не противоречат учению Аринаки. Но видимое отсутствие противоречий – еще не есть доказательство. С чего вообще Аринака взял эту бесконечность? У него было гениальное озарение, несомненно. Ему каким-то непостижимым образом открылось истинное положение вещей. Вопрос: а в полной ли мере он эту истину ухватил? Не досочинил ли чего, не попытался ли упорядочить своим рассудком обрывочные видения? Как видишь, почва для сомнений есть.
– И что дальше?
– А дальше то, что четыреста лет назад был такой человек, Антоний Усольцев. У нас, в Великом княжестве. И ему тоже, как и Аринаке, открылась истина. Но уже по-другому, или, вернее, с другой ее стороны. Да, последовательность шаров есть. Да, душа после смерти возрождается в новом шаре. Но! – голос его затвердел. – Эта цепочка миров конечна. У нее есть последнее звено. Шар, после которого других уже нет. И когда в том шаре человек умирает, душа его возносится в какие-то иные сферы бытия. Он не сумел разглядеть эти сферы, он только почувствовал, что там что-то совсем иное, что-то непредставимое. Это как свет, настолько яркий, что его не увидеть обычными глазами.
– Ну, хорошо, – сказал я. – Ну, почувствовал. А практические выводы какие?
– Антоний собрал вокруг себя единомышленников, – продолжил Фролов. – Он оставил множество записей. Не все из них заслуживают доверия. Он всего лишь человек, пускай и гениальный. Но было у него одно пророчество, благодаря которому и существует братство Искателей… Ну, если хочешь, называй последниками.
– Что же за пророчество?
Фролов прикрыл глаза, облокотился на спинку кресла и начал цитировать:
– «Спасение в сей шар придет из последнего. Прилетит малым чижом, и будет это муж юный, против воли своей из последнего шара в наш перенесенный. Число лет его в тот миг просто будет. Разумом же востер он окажется, но неглубок, нравом порывист и языком насмешлив, силою невелик, но к музыке, уху людскому непривычной, склонен. Свободен он от всякого ярма человеческого, а имя его человек же есть, а прозвание есть птица малая. Он пройдет по дорогам нашего шара, линия его извилистой будет, а конец пути его в Синем море, на ладье малой он ладью большую встретит. И вскоре выбор пред ним великий предстанет, выбор трудный и для души болезненный. Может он человеков от чреды перерождений избавить, своей душе подобными сделать. Но принудить его к тому никто не в силах, то лишь он свободною волею решить вправе».
Арсений перевел дыхание и продолжил уже обычным голосом:
– Сказано это было триста восемьдесят девять лет назад. С тех пор последователи Антония ждали исполнения пророчества. Ждали, когда каким-то чудом в наш мир попадет этот самый муж, разумом неглубокий. Но пророчество ничего не говорит о том, каким же способом появится спаситель. Не говорит оно и о том, как именно произойдет спасение, что ему надлежит сделать. На эти вопросы ответы нашлись уже позднее. Но я забыл упомянуть самое главное. Антоний не только оставил запись своего пророчества. В том видении ему открылся облик юноши. А поскольку Антоний был одним из немногих оставшихся художников, то сразу же, придя в себя, схватил бумагу и перо. Вот портрет, написанный им, что называется, с пылу с жару.